Геннадий Трохин

Я родом из Сибири, из г. Новокузнецка. Высшее образование получил на строителном факультете Сибирского металлургического институту им. Серго Орджоникидзе. После института два года служил офицером в армии, работал на стройках, в проектных институтах Всё это потом пригодилось в моих литературных потугах.
Публиковаться начал с 1995 года. Мои рассказы и повести печатались в газете «Литературная Россия», в журналах: «Наш современник», «Наша улица», «Невский альманах», «Нива», «Слово», «Смена», «Сибирские огни», «Огни Кузбасса», «День и ночь», «Аврора», «Южная звезда», «Чудеса и приключения», «Союз писателей» и в др. Я — лауреат международного литературного конкурса прозы о семье «Родительский день» (газета «Литературная Россия», Москва, 2001), призёр международного литературного конкурса малой прозы «Белая скрижаль» за 2012год (награждён «Золотой статуэткой») и трижды лауреат этого же конкурса 2012 — 2013годов. Единственное, о чём я жалею, что не начал этим заниматься раньше. Может, что-нибудь и получилось из меня путнее, а не просто любитель русской словесности.

 

Отрывок из произведения «Житейские истории»

«Пятый — лишний…» Эту поговорку, странную на первый взгляд, я услышал в больнице. К нам в палату положили четвёртого. Гриша-зэк, начифирённый до «нормы», подсел в обед к нашему столику и, как всегда, витиевато матерясь, сообщил:

— Ну, чо, зажранцы, бля… поздравляю… Не было печали, так…

Четыре дня и ночи ему не давали покоя: кололи, поили, кормили лекарствами, куда-то увозили на каталке, а в перерывах между процедурами он спал… спал, словно торопился напоследок отоспаться за всю прожитую жизнь.

На пятый день он поднялся. Сухощавый, совсем не лысый, лет за семьдесят человек смотрел на нас васильковыми глазами. Звали его Тимофей Степанович. Шахтёр-пенсионер из Абашева.

Перед едой он обязательно выбивал ладонями по столу чечётку, приговаривая скороговоркой: «Пятый — лишний, пятый — лишний…» Ел основательно, бережно подбирая заскорузлыми пальцами хлебные крошки.

Первым не вытерпел Гриша-зэк:

— Степаныч, ты чо, бля… поминаешь всё какого-то пятого? Пришил кого?..

— Ну, милок, в жизни никого не тронул, — смущённо запротестовал четвёртый.

— Ты же говорил, бля, что воевал. Неужели никого не…

— Воевал. В артиллерии. Да там разве увидишь кого… Провоевал всего год: в сорок втором попал в плен под Миллерово. Трое нас осталось от всей батареи.

По тому, как лежащий к нам спиной Иван Лукич перестал шебуршать газетой, стало понятно, что разговор сейчас превратится в общий.

— Погнали нас, как стадо баранов в Югославию, — продолжал четвёртый. — Поначалу не кормили. Кто ослабел и не мог идти — пристреливали. Это потом буханку ржаного хлеба на четверых стали давать. Не дай бог кому оказаться пятым! Почему, говоришь, не делились? Люди от голода зверели: друг у друга норовили отнять, а ты — делиться. — Тихо выбив ладонями чечётку на острых коленях, он глухо добавил: — Вот тебе и «пятый — лишний», Григорий, а то… при-ш-шил.

Меня позвали в ординаторскую, заведующая давно обещала показать профессору.

Профессор брезгливо мыл руки и сердито бурчал:

— Где вас так угораздило? Гм… с радиацией имели дело? Нет? Гм… с химией? Гм… лет десять назад… гм… с таким заболеванием было примерно столько же… гм… сколько дважды Героев Советского Союза… Редкая болезнь, да. Ну, гм… в командировках были? Рассказывайте где? — снова начал сердиться он.

Я назвал десяток городов. В ответ он сокрушённо качнул крупной головой:— Гм… Вы знали, что в Белом Камне… гм… был маленький Чернобыль? Да, в печати не сообщали об этом… гм. Да, понимаю, но больше туда не ездите… гм.

Идя по коридору, рассуждал про себя: «Какой пожар они собираются у меня гасить? Профессор так и сказал: загасим… гм, но лежать придётся долго».

В палате, кроме четвёртого, — никого. Я навзничь, как подстреленный, бухнулся на кровать и отрешённо уткнулся в стенку.

— Не спите? — сквозь затуманенное сознание побился голос четвёртого.

Я резко перевернулся на спину. Он сидел рядом на стуле.

— Не берите в голову, всё образуется — вот увидите.

Почувствовав, что я слушаю, четвёртый продолжил:

— Сколько мне довелось пережить — не приведи Господь кому… До пятьдесят первого долбил уголёк в Осинниках за лагерную баланду. Потом таких, как я, определили на поселение, чтобы два раза в неделю отмечались у кума. Меня отправили в Зыряновку. Списался с родными — сам я с Кубани. Отец с фронта не вернулся, следом брат младший… Мать умерла в сорок седьмом. Жениться не успел. А тут познакомился с моей Татьяной…

Он вдруг прерывисто задышал. Пыхнув несколько раз ингалятором, виновато произнёс:

— В Югославии… заработал. В горах там даже летом холодно. Ну, так вот… — дальше продолжил он, — в шахтовой столовой она работала. На десять лет её был старше, а полюбила…

Четвёртый смущённо махнул ладонью, а васильковые глаза его налились такой синевой, что я невольно подумал: «Да за такие глаза женщины с ума сходят».

— Моя Татьяна в молодости, — снова донёсся его тихий голос, — складная была: черноглазая, цыганистая, одна коса чего стоила!

Пошёл я, как положено, в конце недели к куму: так, мол, и так — жениться приспело, а жить негде, да и родня её житья нам не даст. А я не пил, не курил, лишнего не болтал и на работе были мной довольны. И вы верите: помог ведь. Перевели в Абашево. Комнату дали в бараке, и зажили мы душа в душу.

На втором месяце она была, когда забрали меня. Пятьдесят восьмая сразу по двум пунктам: измена Родине и шпионаж в пользу иностранного государства. И загремел я на двадцать пять лет в северные лагеря. Когда меня увозили, Татьяна моя добилась-таки свидания.

Он вдруг опять стал ловить посиневшими губами воздух. Я уже не надеялся услышать продолжения рассказа, когда четвёртый с видимым усилием, будто что-то мешало в горле, заговорил:

— Сказала: «Ждать не буду, прости — молодая ведь». А ещё сказала, что ребёнка не будет… И ушла, ни слезинки в глазах. Эх, мать честная!

В пятьдесят седьмом вернулся, а у неё уже трое… Где увидит меня, ревёт горючими слезами. Муж её пить ещё больше стал. Узнал я, что собирается он с дружками подкараулить меня. Так Татьяна моя тенью за ним ходила.

Всё-таки поймали они меня. Прижали к стене железными прутьями. Думаю: «Васильченко, всё: смерть твоя пришла». Откуда ни возьмись, — она! Встала между нами и грозит ему: если что-то со мной случится, то сегодня же от него уйдёт. Навсегда!

Через полгода женился. А через год, когда у меня двойняшки родились, муж Татьяны зимой замёрз пьяный, как собака.

Вдруг из своего угла подал голос Гриша-зэк:

— Бля, а духовку-то прочистил ей?

Увлечённые разговором, мы не заметили, когда он успел проскользнуть в палату. И Иван Лукич, повернув к нам из-за спинки своей кровати правое ухо, наверное, уже давно с напряжённым вниманием слушал.

— Какую духовку? — внезапно покраснев, спросил четвёртый.

Иван Лукич  вдруг с завидным проворством огрел своей изящной тростью Гришу-зэка по спине.

— Я те покажу, бля, как по-людски говорить. Тюремщик проклятый!

Мне пришлось встать, а то Гриша стал не на шутку заводиться.

А через неделю в палату — были только мы с Лукичом — вбегает взволнованный Гриша-зэк.

— Вы чо… бля… сидите?

— А что?

— К Степанычу… бля… его бабы пришли. Одна на костылях… бля…

Четвёртый как-то проговорился, что жене два года назад отняли ногу — что-то с сосудами…

Мы вскочили на ноги и заторопились к выходу. Я сразу признал в черноглазой женщине со смуглым румянцем на щеках его первую, которую звали Татьяна. Чуть тронутые сединой волосы были собраны на затылке в тугой чёрный узел. А с другого бока, прислонившись к плечу четвёртого, сидела полная одноногая женщина…

«Когда беда пришла в дом, — вспомнил я последний наш разговор, — бабы мои не на шутку сдружились. Татьяна то пол придёт помыть, то огород вскопает — я-то уже негожий был…»

Гриша-зэк так затягивался сигаретой, словно курил в последний раз, — он был явно не в своей тарелке:

— Во, бля… как жизнь закрутила всё в узелок. А я не поверил… бля… вначале.

Через две недели выписали, а вернее выгнали за нарушение больничного режима Гришу-зэка: в одну из самовольных отлучек он напился и попал в милицию. А я всё ждал, когда у меня загасят, как обещал профессор. Потом потихоньку ушёл Лукич, а за ним четвёртый. С четвёртым мы не попрощались — меня перевели на дневной стационар, так что появлялся я в больнице три раза в неделю. Уже отцвела в прибольничных огородах картошка, а я всё ждал…

И вот через пять лет, ранней весной, меня окликнули на улице. Длинноволосый, борода до пояса, щербато улыбаясь, подваливает ко мне… Кто бы вы думали? И не догадаетесь — Гриша-зэк! На нём старенькое пальто с цигейковым воротником, кроличья шапка до бровей и глаза, не наглючие, как у окуня, а… «Фу, ты, чёрт! А где же знаменитый Гришкин мат?»

Мы зашли в кулинарию — там была приличная забегаловка.

— Мне сока, — тихо запротестовал Гриша-зэк.

Я поставил на стол два стакана водки по сто пятьдесят, два стакана яблочного сока, по горячему, только со сковороды, беляшу.

— За встречу! — бросил я.

Гриша-зэк отпил из стакана сока, а к беляшу даже не притронулся.

— Ты чего?

— Великий пост ведь — нельзя.

— Ты что — верующий?!

— Родительский день сегодня, Василич, а мне ещё надо успеть на кладбище, к матери. Помяни-ка лучше Васильченко.

— Это который же? — холодея, спросил я. — Четвёртый?

— Да, Степаныч. На руках у меня умер, — снова отпив из стакана, пояснил Гриша-зэк. — Ты как выписался, через месяц я снова загремел в больницу. А следом и Степаныч… Мы ещё перекинулись с ним парой слов. Переживал он, что с тобой тогда не попрощался. А ночью…

Я придвинул к нему стакан.

— Помяни.

— Не могу: я ведь обет дал.

«Какой ещё обед?» — удивился я, и мне вдруг уже расхотелось идти домой. Я всё-всё вспомнил, а главное, эти виноватые васильковые глаза. «Не попрощался со мной…» — с какой-то непонятной мне благодарностью повторял я.

— Эх, Василич, как они над ним причитали, как причитали… Веришь, даже позавидовал ему. Прости меня, Господи! — Устремив свой взгляд на потолок, Гриша-зэк перекрестился.. — Ещё подумал, Василич, кончать надо со всем этим балаганом. Кому я нужен на этой земле? Женщины? Нужны им мои красные глаза. Знаешь, какая у меня была «кликуха» на зоне? Гришка-окунь! Хоть и не мёд теперешняя жизнь… — Он показал шершавые, в мозолях ладони, задумался.

Всё, услышанное, потрясло меня до глубины души. Гриша-зэк и монах. «Во, бля, как всё завязалось в узелок, сказал бы он, будь на моём месте», — с горькой усмешкой вдруг подумал я, а вслух спросил:

— Похоронили где?

— В Абашеве. Вся улица была.

Когда уходили, Гриша-зэк отнёс свой стакан водки двум алкашам, подрёмывающим за соседним столиком, и, что-то сказав им, перекрестил обоих в выпученные глаза… Мы вышли. Повернулись друг к другу и крепко обнялись. Гриша тихо шепнул на ухо:

— Василич, загасили?

— Загасили, — тоже прошептал я, и… мы разошлись. Он пошёл своей дорогой, а я своей.

 

1 Звезда2 Звезды3 Звезды4 Звезды5 Звезд (8 оценок, среднее: 2,13 из 5)

Загрузка...